Игорь Шафаревич - «...Один народ, одна страна, и один Бог, и одна Церковь»

Архив: 

 

Интервью академика Игоря Ростиславовича Шафаревича

 

Корр.: Игорь Ростиславович! В сравнительно молодые годы Вы добились серьёзных научных результатов и вошли в элиту науки. Не могли бы Вы вспомнить какие-то важные моменты Вашей жизни как учёного?

Игорь Ростиславович Шафаревич: Вы знаете, я действительно рано начал как математик. Но в этом нет ничего исключительного. Это ведь свойство именно математики. Она не предполагает значительного жизненного опыта, собирания большого числа наблюдений, материалов, поездок каких-нибудь, как у геологов. Сплошь и рядом математик начинает думать рано. Первые мои сколько-нибудь значительные работы были сделаны, когда мне было двадцать с небольшим. С восемнадцати лет я начал работать как профессиональный математик. А в двадцать три года я защитил докторскую диссертацию. Но, повторяю, нельзя сказать, чтобы это было чем-то таким очень уж исключительным.

Я начал работать перед войной. Недавно мы, несколько человек, вспоминали атмосферу тех лет. И удивительным образом все пришли к одному и тому же выводу, что тогда занятия наукой совершенно не давали никаких преимуществ — престижа, обеспеченной по тем временам жизни. И тем не менее на наш механико-математический факультет университета шло много народу. И я помню, что, когда я оканчивал учёбу, я заинтересовался этим. Видно было, что из моих товарищей-однокурсников многие не обладали специфическими способностями именно к математике. Что же их влекло туда?

Одна сторона — это особенность самой математики. Как говорил один математик и философ, если сравнить жизнь с драмой Шекспира, историей принца Датского Гамлета, то математика будет играть роль Офелии. Она очаровательна и немного безумна. В ней действительно есть что-то необычайно привлекательное, что каждый человек, даже и не обладающий особыми профессиональными склонностями, чувствует.

Другая сторона — это то, что в этом был какой-то уход от тяжести жизни.

Во-первых, это была не идеологическая область, не история, не философия, даже не искусство, где всё равно человек находился под постоянным идеологическим давлением. Математика была далека от всякого рода приложений. Поэтому там не возникало проблем всякого рода планов или того, что тебя пошлют на какую-нибудь стройку руководить, и окажется, что у тебя рабочие-зэки, ты столкнешься с этой страшной стороной жизни. В математику шли в очень отдалённом подобии, но как в монастырь.

Более того, если вспомнить историю, то в России были очень яркие математики — Чебышев, Марков, например. И в какой-то степени можно было сказать, что существовала Петербургская математическая школа. Но всё равно это была лишь цепь отдельных ярких талантов. Возможна и другая ситуация, когда много, несколько десятков, скажем, учёных объединяются вокруг каких-то проблем. Такая ситуация в западноевропейской науке часто возникала уже в XIX веке, а в нашей математике стала складываться после восемнадцатого года. Такой круг сложился вокруг яркого математика, потом академика Лузина.

Это была не очень большая группа. Но что интересно: они-то занимались наукой уже совершенно без всяких надежд на какой-либо жизненный успех. Наоборот, в голоде, в холоде. Это была очень сплочённая группа, работавшая даже с каким-то вызовом по отношению к остальным математикам, подчёркивая свою особую позицию, как всегда бывает в таких случаях.

Описывая этот кружок, один из них написал такие полукомические стихи: «Катком замёрзли коридоры, горячие здесь только споры». Они жили в холоде и голоде, при постоянном страхе, что мобилизуют на какую-нибудь трудповинность. И тем не менее именно тогда начался невероятно бурный расцвет советской математики. Очень быстро ученики Лузина стали переходить в другие области, создавать там свои школы. И по цепи поколений почти все современные российские математики могут проследить свою преемственность от этого кружка.

Это произошло, во-первых, из-за самого Лузина, очень талантливого человека, который сумел осознать целый клубок проблем — интересных, волнующих и в то же время доступных и преодолимых. А с другой стороны, из-за того, что тем самым они создавали свой собственный мир, в котором они смогли просуществовать.

Это было поколение моих учителей, возраста моих родителей, я много слышал от них. И вот интересно, что, сравнивая ту эпоху с нынешней, можно обратить внимание на то, что из них в то время никто не эмигрировал. В НЭП ведь были возможности поездок за границу. И многие ездили, но ненадолго, потом возвращались. Были так называемые Рокфеллеровские стипендии. На несколько месяцев человек мог поехать. Ездили обыкновенно с семьёй… И тем не менее из московской школы, о которой я говорил, никто не остался там. А из Ленинграда, где как раз было скопление менее ярких математиков, несколько человек уехали, но далеко не из лучших. Причём не как перебежчики или невозвращенцы. Кто-то женился в Америке — приехал сюда, уложил свою библиотеку и уехал. Это можно было. Вероятно, в Москве центр притяжения научных интересов был сильнее, а в Ленинграде — слабее. И благодаря этому из Москвы никто не уехал.

А сейчас ведь никак нельзя сказать, чтобы материальные условия были хуже, чем тогда. Безусловно, нет… Я много раз задавал себе вопрос об этом. И я не могу ответить себе: почему такая большая разница? Ясно, что дело в какой-то принципиальной установке. Сейчас как какой-то дурман нашел в этом отношении. Утвердилось такое представление, что прокормиться можно, только черпая каким-то образом деньги из-за границы. Либо устроиться туда на постоянную работу, либо ездить как можно чаще. А тогда такого не было — люди спокойно работали здесь в несравненно худших условиях. Ведь если математик уезжает хоть на 3 месяца в год, но несколько лет кряду, то нарушается та связь ученик — учитель, когда ученик может спросить совета ежедневно, постоянно растёт в разговоре с учителем. На этом ведь и строились те школы, которые создали мировую славу советской математики. Теперь она распродаётся, не воспроизводится.

Такая разница в отношении, вероятно, связана с тем общим научным подъёмом, который тогда существовал, в 20-е и 30-е годы. Здесь был уникальный научный центр. А для настоящего математика, конечно, научные интересы важнее, чем материальная сторона жизни…

Корр.: А может быть, это связано с какой-то большей укоренённостью, традиционностью тех людей?

Игорь Ростиславович Шафаревич: Да, я тоже часто думаю, что и человеческий материал тогда другой был… Для большинства тогдашних интеллигентов отъезд из России был мыслим лишь под угрозой прямой гибели.

Корр.: Перейдём к другой стороне, более близкой темам нашего сайта «Православие 2000». Недавно сын академика Сергея Вавилова, «безпартийного председателя советской Академии наук», написал об отце, кажется, в «Успехах физических наук», что тот «прожил жизнь истинного христианина». То же говорят о некоторых зарубежных великих учёных, Максе Планке, например. Вы хорошо знали элиту советской науки, интеллигенцию той поры. Какова была духовная атмосфера там?

Игорь Ростиславович Шафаревич: Вы знаете, тут всё очень сильно зависит от поколения. Сергей Иванович Вавилов принадлежал к поколению людей, предшествующих моему, поколению моих учителей и родителей. Мне кажется, в основном интеллигенция и того поколения была всё же нерелигиозной. Почти все, с кем я сталкивался из этого поколения, мне рассказывали очень похоже. Рассказывали, что в молодости, до революции, они были горячо и без сомнения верующими. Воцерковленными тогда в некотором смысле автоматически. Рассказывали, что молитва была чем-то ежедневным и привычным. Учитель по университету Борис Николаевич Делоне мне говорил, я помню: «Вы знаете, Игорь, я понимаю, что это совершенно глупо, но и до сих пор меня иногда тянет на молитву». Отец мне рассказывал, что, когда они классом перед Пасхой причащались, в салки потом играть было невозможно, потому что каждый каждому хотел поддаваться.

Но революция и гражданская война сильно изменили психологию. Отец мой тоже говорил, что то, что он увидел и пережил за годы гражданской войны, лишило его веры в какого-то благого для человека Бога, Бога, с которым возможен личный контакт. Хотя под старость я видел, что он часто крестился. И я это я от очень многих слышал.

Нет, были, безусловно, среди них и люди, которые остались верующими, и я знал таких. Но это было скорее исключение.

Корр.: А что касается Вашего отца: это трагедия войны на него так подействовала?

Игорь Ростиславович Шафаревич: Гражданской войны. Да. Это то же самое, но в несравненно большей степени, что и сейчас происходит. Сейчас тоже чувствуется очень сильное потрясение людей. Оно совершенно, правда, по-другому выражается. Теперь многие, наоборот, приходят к Церкви, надеются что-то там найти, а кто-то в секте какой-нибудь. Видно, что люди потеряли инерцию, которой они жили. Конечно, тогда это произошло в несравненно большей степени, чем сейчас, потому что жизнь в гораздо большей степени разрушилась.

До того у них было впечатление, что человек, у которого родители с высшим образованием, тоже получит образование. И, следовательно, ему без всяких хлопот и усилий обеспечена спокойная жизнь, если у него нет каких-то экстраординарных претензий. Если он хочет сделаться более известным учёным — ну, ему потребуются усилия побольше, чтобы его оставили для подготовки диссертации и так далее. У них и тени сомнения не закрадывалось насчёт того, что у всего этого слоя, интеллигенции, будет спокойная, по крайней мере с каким-то материальным достатком, обеспеченная жизнь. Если это в провинции — то с очень большими квартирами, каждый день чистая рубашка, прислуга и так далее.

Но вместо этого они провалились во что-то ими просто непредставимое. Это угроза расстрела, например. Не потому что кто-то с чем-то борется — я не говорю о тех, кто пошёл в Белую армию. А просто потому что какая-то часть вошла в город, или взяли заложников, или на всякий случай, или потому что сапоги были у человека.

Моего отца два раза водили на расстрел, он рассказывал. И один раз весь этот путь заключался в том, что его осматривали. Смотрели, что с него можно взять и стоит ли его стрелять. А когда увидели, что он в штиблетах — нет сапог, его отпустили. Голод. Тиф. Гибель людей массами. О чём они представления до того не имели.

То есть было то, что и мы сейчас переживаем, когда разрушается привычный жизненный уклад. И произошло смятение в умах. Люди теряют инерцию духовного восприятия мира, которой они жили, и оказываются беззащитными… Как и в конце Римской империи, например, то же происходило. Появилось множество экзотических культов, вера в колдовство.

Корр.: Но такое трагедийное состояние ведь может и способствовать пониманию Христианства, которое основано на тайне Креста, мученической жертвы…

Игорь Ростиславович Шафаревич: Я думаю, это уже в следующих поколениях — тех, которые это рассматривают как чей-то опыт.

Вы знаете, в том поколении профессоров, у которых я учился, чувствовался смертельный испуг, через который они прошли. Те, у кого были дети, — они мечтали: только бы детей вырастить, о чём ещё большем думать?

Беседовал корреспондент сайта «Православие.ру»
Дмитрий Леонидович САПРЫКИН
(Продолжение следует.)